RUS
EN

«Чтобы катарсис был у читателя, он прежде должен случиться с самим писателем»

 

«Чтобы катарсис был у читателя, он прежде должен случиться с самим писателем»

Вера МЕДВЕДЕВА

В 1995 году жюри самой престижной литературной премии во Франции – Гонкуровской – нарушило негласную традицию и впервые присудило награду иностранцу, пишущему по-французски

Фото: ИТАР-ТАСС

Премию получил россиянин Андрей Макин за роман «Французское завещание». За сто с лишним лет существования этой премии ее получили толь ко двое писателей русского происхождения – Анри Труайа (Лев Тарасов) и Ромен Гари (Роман Кацев). Теперь Андрей Макин, лауреат всевозможных европейских литературных премий, получил французское гражданство по ходатайству самого Жака Ширака. Андрей не любит рассказывать о своей жизни, повторяя, что про него все можно понять из его книг. А их уже тринадцать. От философского «Реквиема по Востоку» до пронзительной «Жизнь и преступление Ольги Арбениной»; от печальной «Женщины, которая ждала» до экзистенциальной «Музыки жизни».

– От эстетствующих литераторов иногда можно услышать такое выражение: «мы живем не в стране, а в языке». Вы согласны с этим утверждением? Или считаете его лишь интеллектуальной игрой слов?

– Это довольно известный афоризм. Кстати, французы очень любят афоризмы. Когда читаешь, например, Ларошфуко или Лабрюйера, то видно, как они всегда пытаются свести мысль к очень точной формуле. Сначала кажется – как здорово! Однако все, даже самые лучшие, афоризмы хромают. Я считаю, что мы живем не только «в языке», но и в стране.  Никто не может запереться в башне из слоновой кости и не быть частью той страны, в которой находится. Конечно, литераторы существуют немного иначе, они формируют свой собственный «материк», свою собственную реальность, в которой уединяются. Но и они всегда часть окружающей их действительности. Я могу любить или ненавидеть эту действительность, но живу именно в ней.

– А что для вас означает французская действительность? Вы ее любите?

– Безусловно, есть какие-то константы национального духа, которые не могут не ощущаться. Вот вы сами сколько лет уже живете во Франции?

– Десять.

– За это время вы, может быть, даже не отдавая себе в этом отчета, «офранцузились», поскольку начали наш разговор с афоризма. Это чисто французский подход. В России, наоборот, любят начинать с какой-то запутанной глубокомысленной идеи. Француженка сделала бы так же, как и вы, то есть попыталась бы длинные рассуждения свести к короткой формуле.

– Раз уж я, по вашему мнению, начала превращаться во француженку, то сразу хочется спросить: а кто такие французы? Разумеется, не для туриста, который приехал сюда на неделю, а для вас – человека, живущего в этой стране более двадцати лет.

– Говоря о национальных особенностях, зачастую имеют в виду какие-то моменты, лежащие на поверхности. Сами французы называют их «пена дней». Эта «пена дней» постоянно трансформируется, и Франция начала третьего тысячелетия вовсе не похожа на ту страну, какой мы ее представляли из французских фильмов нашего детства. Все изменилось: и в национальном плане, и в этническом. Люди живут по-другому, у них появились иные привычки. Но базовые понятия, на которых основывается та или иная цивилизация, остались. Если эти понятия будут затронуты, то константа национального духа исчезнет. В таком случае появится какая-нибудь арабо-французская цивилизация. Почему бы и нет? Была же уже в истории испано-арабская цивилизация.

Пока же этого не произошло, скажу, что Францию помимо прочих особенностей всегда отличала и отличает определенная интеллектуальная дисциплина. Когда пишешь по-французски, нужно быть очень «дисциплинированным». В России можно поставить в начале предложения дополнение и закончить глаголом – или наоборот. Русская грамматика и морфология предполагают небольшую анархию. Или, лучше сказать, волю, вольное отношение к языку. Посмотрите, как писал, например, Достоевский. Он мог нанизывать четыре-пять прилагательных, одно за другим, причем все эти прилагательные несли в себе похожий смысл. Французы этого совершенно не терпят. Любой редактор сразу же скажет своему автору: «Извините, но вы уже выразили эту мысль». Англичане гораздо более терпимы к повторениям.

Андрей Макин на встрече с читателями / Фото: НАТАЛЬЯ МЕДВЕДЕВА

– Надо же, а я всегда думала, что именно англичане не любят лишних «красивостей» в отличие от русских или французов. Писать на английском это как тонко нарезать сыр; на русском – как смешивать коктейль. А что такое писать по-французски?

– Грамматически англичане просто вынуждены часто повторять одни и те же слова, особенно глаголы. Именно поэтому они вполне нормально относятся к повторениям. Французы же к этому совершенно нетерпимы. Конечно, те, кто плохо пишет по-французски, повторяются, но для писателей это абсолютно неприемлемо. Например, когда я пишу, то знаю, что мне нельзя употреблять на одной странице одно и то же слово, если, разумеется, это не связано с сюжетом. Русский и английский языки гораздо вольнее с этой точки зрения. Особенно русский, где можно вполне хорошо писать некими размытыми понятиями.

– То есть можно сказать, что такого рода «интеллектуальная дисциплина» – одна из характеристик французского менталитета?

– Да, такая дисциплина интеллектуальной мысли существует во Франции достаточно давно. Помимо нее французский менталитет раньше всегда отличала идея свободы слова во всех ее проявлениях. Сейчас же можно заметить, что исчезает и первое, и второе. Возьмем, например, литературу. Почитайте романы 30-х годов. Даже самые простенькие из них, которые называли бульварными, и то определенным образом выстроены. Казалось бы, это – романы без всяких интеллектуальных претензий, однако они все-таки «построены». Теперь такого не найдете.

Если же говорить о свободе слова, то она все больше замещается политкорректностью. Я думаю, французы изначально очень страдали от этого. Большинство американцев были протестантами, а следовательно, уже в силу своей религии привыкли к определенным ограничениям, именно поэтому они «вошли» в политкорректность достаточно просто. А у французов этот процесс превратился в конфликт души. Как же так, мы всегда жили с полной свободой слова, говорили то, что думаем, а сейчас? Рамки свободы слова во Франции очень сузились. Она стала просто пустым звуком.

Здесь существуют свои клише, которые навязываются при каждом удобном случае. Постоянно в различных интервью меня пытаются подтолкнуть к тому, чтобы критиковать Путина. Получается такое «медийное рабство». Я просто ненавижу, когда изначально предполагается, что мое отношение к тем или иным вопросам должно быть совершенно определенным. Например, в последней беседе на французском радио журналист почувствовал, насколько мне были неприятны его попытки навязать свое мнение. Получилась несколько грозная беседа, и в конце журналист пошутил: интервью – это когда беседуют два человека, один из которых говорит, что думает, а другой старается подтолкнуть к тому, что ему самому кажется более верным. Мы рассмеялись и после этого мило расстались.

– А к чему он вас старался подтолкнуть? К тому, что вы в свободном мире пишете свободно, а в России были бы этого лишены?

– Примерно так. Французский журналист, в частности, говорил, что российские выборы ничего не стоят. На это я ему ответил, что в России демократия в ее нынешнем виде установилась только двадцать лет назад, а у вас – два века назад, и то постоянно говорят о ее несовершенстве. И войну в Ираке затеяла не Россия, а демократическая Америка. О подобных примерах можно говорить часами, только им неинтересно это делать. Когда они чувствуют, что разговор идет не так, как запланирован, значит, нужно этого человека возвращать в лоно принятых догм.

Фото: EAST NEWS/MASTERFILE

– Раньше мы говорили, что существует великая русская литература, великая французская литература и великая английская литература. Возможно, последняя и осталась, а что произошло с русской и французской литературой? Вряд ли их сейчас можно назвать великими.

– А сейчас делать какие-либо выводы вообще нельзя. Вспомните, что при жизни говорили о Бальзаке. Я вас уверяю, это были просто страшные вещи. Однажды мы обедали с одним из членов жюри Гонкуровских премий, который профессионально изучал Бальзака. Так вот, он сказал следующее: «Если бы обо мне написали хотя бы тысячную долю тех гадостей, которые достались Бальзаку, я бы просто сразу повесился». Приведу такой пример: Бальзак частями в газете публиковал один из своих романов. Через некоторое время ему приходит письмо, в котором сообщается, что из-за его текстов газета перестала продаваться, и теперь решено начать печатать роман Александра Дюма. А ведь это было всего за три года до смерти Бальзака, то есть он уже был «монументом» и живым классиком.

А сколько всего говорили о Толстом! Когда вышла «Война и мир», один из критиков написал: «Мы бы его прокляли, если бы у него была хоть капля таланта». Но все это забывается. У Толстого только в этом романе нашли более тысячи ошибок. Хотя некоторые «ошибки» потом оказались гениальными психологическими прозрениями. Например, в знаменитой сцене накануне Бородинского сражения князь Андрей приходит к Кутузову, который сидит и читает французский роман некой мадам де Жанлис. Критиков Толстого это чрезвычайно возмутило. Как же так, перед судьбоносным сражением читать такую дешевую литературу? И только гораздо позже нашли архивы, в которых находилась книга этой самой мадам де Жанлис, подписанная рукой Кутузова. И там он сам написал, что часто читал романы этой писательницы. Просто чтобы развеяться. Правда, не до, а после Бородинского сражения. И Толстой своей удивительной интуицией понял, что в самые сложные моменты как раз и можно читать легкие по восприятию книги. Или вспомним Чехова. Читали ли его в России? Читали, но гораздо меньше, чем госпожу Чарскую. Практически все премьеры пьес Чехова закончились полным провалом. С «Вишневого сада» люди просто уходили, поскольку не понимали, почему все время произносят какие-то странные монологи и нет нормальных диалогов. А теперь пьесы Чехова – одни из самых играемых в мире. Так что судить о происходящем в данный момент просто невозможно.

– Тогда сразу напрашивается вопрос: а вас-то ругали или только всегда хвалили и награждали?

– Обо мне было сказано все: одни меня сравнивали с Толстым, Прустом и Чеховым, а другие говорили, что я абсолютно не умею писать. Поэтому сейчас критика меня не особо задевает, поскольку я про себя уже все слышал. Диапазон был весь. Ко всему этому нужно стараться относиться с иронией. Время все расставит на свои места.

– Вы научились не реагировать на критику болезненно, но, может быть, научились и не вкладывать всю душу в свои книги?

– Когда пишешь книгу, возникает много чисто технических моментов, к ним можно приноровиться. Что же касается самого процесса создания, то это – всегда мучение. Раз сто все переживаешь в себе, ведь чтобы катарсис был у читателя, он прежде должен случиться с самим писателем. И честно говоря, это очень «патогенный» процесс, неслучайно среди писателей огромное количество самоубийц. Даже если внешне мы не рыдаем над рукописью, то внутренне все нужно «проплакать».

– По воспоминаниям современников, Достоевский тоже полностью погружался в мир своих книг, когда их писал, но потом быстро переключался на другое. Однажды, например, он с интересом перечитал «Униженные и оскорбленные», поскольку совершенно забыл сюжет. Вы можете настолько абстрагироваться от своих книг?

– Писатели – это и правда иные существа, а написание книги – это особый образ жизни. Но я своих книг все-таки не забываю. Достоевский просто очень быстро писал. Он любил играть в карты, нередко занимался всякими делами, а когда потом, в последний момент, нужно было сдавать текст, поскольку его романы часто публиковались частями, из номера в номер, ему приходилось сочинять быстро. Именно поэтому какой-нибудь Иван Иванович в одной части умирал, а потом вдруг опять появлялся. Что делать? Нужно было придумывать, что он переболел, но не умер. Такое бывало, и критики любят об этом писать. Достоевский сочинял, жена переписывала, и тотчас же разносчик бежал передавать все это в журнал.

– У вас такого прессинга нет?

– Нет и никогда не было. Я всегда считал написание книг настолько особым и редким в метафизическом плане действием, что для него нужно стараться выделять все возможное время. Иначе нужно заниматься тем, чем занимаются авторы бульварных романов, которые живут гораздо лучше так называемых серьезных литераторов.

– Зато им не дают Гонкуровских премий и ими не так гордятся соотечественники.

– Не уверен, гордятся ли… Все, что обо мне говорили в России, было достаточно негативно. Я лично не получил ни одной приятной реакции. Мне это, в принципе, понятно. Именно таково наше отношение к ближнему. Россияне прошли столько веков вражды – и классовой, и этнической, – что у нас выработалась привычка говорить про другого плохо. Может быть, я говорю предвзято, поскольку ни один из моих романов до сих пор не переведен на русский язык, но, к сожалению, никакой особой гордости ни за получение Гонкуровской премии, ни за то, что мои романы изданы на сорока других языках, я не испытал.

Фото: EAST-NEWS/ MASTERFILE

– А как вообще происходит выдвижение на Гонкуровскую премию?

– В определенной степени эту премию можно просчитать. Обычно роман должен выйти месяцев за шесть до ее присуждения, чтобы о нем успели «поговорить». В моем случае этого не случилось, поскольку книга появилась всего за четыре дня до закрытия списков соискателей. В мае 1995 года я принес текст в издательство. Он, кстати, был принят с трудом. Текст сам по себе понравился, но настораживало, как это русский и вдруг пишет по-французски. То есть моя «русскость» всем мешала. Потом издатель сказал, что нужно подумать, когда публиковать роман: в сентябре или декабре. Я ответил, что мне совершенно безразлично, можно в сентябре. Если бы они издали в декабре, то у меня просто не было бы возможности попасть в списки претендентов на Гонкуровскую премию, хотя, конечно, я об этом тогда совершенно не думал. Успех у романа был сразу, и, как правило, комитет по присуждению премий обращает на это внимание. Они не будут премировать книгу, которая совсем не продается.

– За «Французское завещание» вы получили премию Медичи, Гонкуровскую премию, многие международные награды, включая и финскую…

– Да, книга была переведена и на финский. Потом мне вручили премию Эвы Йоэнпелто, классика финской литературы. Ей девяносто лет, тем не менее она сама, лично, пришла на церемонию награждения. Но я в то время уже писал другой роман, поэтому «Французское завещание» было пройденным этапом.

– Многие писатели мечтают, чтобы их книги экранизировали или поставили по ним пьесы в театре. Последнее, что вы издали, – это пьеса «Мир согласно Габриэлю». Почему все-таки вы решили заняться пьесой?

– Мне всегда было очень интересно попробовать написать пьесу, поскольку в моих романах очень мало диалогов. Мне кажется, в романе диалог сам по себе всегда фальшив. Что мы говорим? Мы говорим какие-то общие, банальные вещи. Карл Ясперс очень хорошо подметил: «Истину можно сказать, только шепча на ухо». Как только мы начинаем говорить громко, как я сейчас, жестикулируя и пытаясь что-то объяснить, то уже появляется некоторое доктринерство. Я стараюсь выстроить какие-то догмы и влиять на вас.

Именно поэтому в своих романах я не использую много диалогов или монологов, просто ненавижу это делать. В пьесе же я попытался все построить на диалогах. Судьба у этой пьесы довольно нетипичная, хотя ее обожают многие известные люди, например Софи Марсо. Но одновременно эту пьесу все боятся ставить, поскольку она – неполиткорректная. Я сейчас пишу политически некорректные вещи, и мне это очень нравится. В частности, недавно написал книгу «Франция, которую разучились любить». О ней в прессе не говорил никто, а читают ее все. Когда я был в Пуатье на встрече с читателями, то первый раз увидел, что такое самиздат по-французски. В зале было человек двести, многие не смогли приобрести эту книгу, хотя она была издана вполне большим тиражом, и люди делали для себя ксероксы. Так и про пьесу «Мир согласно Габриэлю» много говорят, хотя она нигде не поставлена. Поразительный момент: в Испании про нее появилась статья, хотя она пока не переведена на испанский язык. Это редчайший случай.

– А может быть, не стоит ждать милости от политкорректной Европы и попытаться поставить ее в России?

– Почему бы и нет? Причем совершенно не обязательно, чтобы это был какой-нибудь известный театр. Я был бы счастлив, если бы ее сыграли в каком-то сибирском театре, просто для того, чтобы посмотреть, воздействует ли она на зрителя. Мне кажется, она должна быть актуальна для всех своим метафизическим смыслом. Пьеса начинается с напоминания о том, что человек в среднем живет двадцать тысяч дней. Когда я спрашиваю у окружающих, сколько, по их мнению, проживает тот, кто достиг шестидесяти лет, то слышу: «Миллион. Пять миллионов дней». Нет, всего двадцать тысяч! И смысл этой пьесы как раз и заключается в этом – на что человек расходует отпущенные ему Богом дни. И как жить дальше, когда уже прожит огромный кусок жизни и ты осознаешь, что остается всего несколько тысяч дней.

– А на что вы хотите потратить ваши оставшиеся тысячи дней?

– Во всех своих книгах я пытаюсь доказать, что мы вечны, что во всех нас частица вечности. Все языки на земле очень примитивны по сравнению с теми понятиями, которые они выражают. «Мужчина», «женщина», «инженер», «писатель» – все многообразие, всю сложность жизни мы сводим к неким общим понятиям, будто рубим человека на части. Как при таком функционализме, на несовершенном человеческом языке выразить глубочайшую мысль о том, что в нас присутствует частица вечности и она бессмертна? Вот моя задача, вернее, сверхзадача.


Скачать (PDF, 10 Mb)

поиск В АРХИВЕ журнала

Год и месяц издания журнала:

Автор статьи:

Название статьи:

Показать все номера

КОНТАКТЫ

Редакция журнала “Русский мир.ru”
Тел.: (495) 981-56-80
Тел.: (495) 981-6670 (доб.109) - вопросы по подписке

Задать вопрос редактору журнала:

Защита от автоматических сообщений
CAPTCHA

Задать вопрос по подписке на журнал:

Защита от автоматических сообщений
CAPTCHA