RUS
EN

Учитель

 

Учитель

Ирина ЛУКЬЯНОВА

В воспоминаниях современников он всегда проходит мимо. Как он проходил мимо по улицам Царского Села – высокий, красивый, задумчивый, как шел по гимназии, накрахмаленный и строгий, – это запомнили многие. Но почему-то почти не сохранила ничья память ни живых разговоров с Иннокентием Анненским, ни каких-то совместных дел. Всегда один, отъединенный от всех, всегда сам по себе – «как тень прошел и тени не оставил», писала о нем Ахматова.

Фото: ПРЕДОСТАВЛЕНО М.ЗОЛОТАРЕВЫМ

Он и в поэзии – прошел как тень. И если бы не Вертинский, который положил на музыку и прославил его стихотворение «Среди миров», – Анненский бы, наверное, не получил ни толики народной любви и так и остался бы поэтом для поэтов. Есть, в самом деле, поэты для поэтов – такие, кто открывает новые двери в поэзии, но не успевает заглянуть, что за ними, прокладывает новые пути, но не проходит по ним сам, задумывается над новыми гипотезами, но слава первооткрывателей достается другим. Поэты-волшебники, поэты-алхимики, в чьих лабораториях булькает и пузырится новая поэзия, которая еще не стала хмельным напитком для массового читателя. Анненский – это плодотворная почва, на которой выросла добрая половина Серебряного века, но сам он, как то зерно, которое прорастает колосом, должен был умереть, чтобы дать плоды. «Он был преддверьем, предзнаменованьем // Всего, что с нами позже совершилось…» – сформулировала та же Ахматова в стихотворении «Учитель» – части несостоявшейся поэмы.

Братья

Николай Федорович Анненский. Портрет работы художника И. Пархоменко / Фото: ПРЕДОСТАВЛЕНО М.ЗОЛОТАРЕВЫМ

Жизнь Анненского небогата внешними событиями, и рассказ о ней вполне уложится в несколько абзацев: родился, учился, работал… Родился в семье государственного чиновника, командированного в Сибирь, поэтому место рождения – Омск, с которым его ничего не связывает: семья очень скоро вернулась в Петербург. Иннокентий в пять лет тяжело заболел, и болезнь дала осложнение на сердце; сердечником он был всю жизнь, от паралича сердца потом и умер. Болезненный мальчик сменил несколько учебных заведений, наконец, уже юношей, поселился вместе со старшим братом, который взялся его готовить в университет. Отец братьев в это время почти разорился, ввязавшись в какую-то финансовую авантюру, за разорением последовал апоплексический удар – по-нынешнему инсульт. Иннокентию пришлось оставить гимназию и готовиться к сдаче экзаменов самостоятельно, а брату и его жене – фактически заменить юноше отца и мать. Именно брату с женой, писал потом Анненский, он «всецело обязан интеллигентным бытием». Впрочем, он сам был чрезвычайно книжный мальчик, с детства влюбленный в литературу.

Вот у старшего брата, Николая Федоровича, биография такая, что рассказывать и рассказывать. Он был и литератор, и общественный деятель, и журналист, и статистик. Прирожденный лидер, по убеждениям народник, он был из тех людей, которые двигают историю вперед, хотя и не зарабатывают себе на этом имени. Николай Федорович был женат на сестре народника Петра Ткачева; характер его и убеждения сформировались в 60-е годы, под влиянием некрасовского «Современника», он был живым примером интеллигента-делателя, бескорыстно служащего народу. Аресты, ссылка, работа на голоде, публичные выступления, развитие земской статистики, опять аресты, работа в «Русском богатстве» вместе с Короленко (у них был даже один псевдоним на двоих) – этой кипучей жизни хватило бы, кажется, на обоих братьев; шестидесятники были люди чрезвычайно энергичные и деятельные. Николай Федорович, неугомонный остряк, по воспоминаниям современников, резко отличался от брата, замкнутого, скованного, будто накрахмаленного.

Надежда Валентиновна Анненская (1841–1917; в девичестве Сливицкая, в первом браке Хмара-Барщевская), жена И.Ф. Анненского / Фото: ПРЕДОСТАВЛЕНО М.ЗОЛОТАРЕВЫМ

Иннокентий был моложе Николая на двенадцать лет и принадлежал совсем к другому поколению – поколению Чехова, Минского и Надсона, поколению надломленному, опечаленному, обессиленному, нервному и тоскующему. Юность этого поколения породила много скверных стихов о смерти, бессилии и тоске; впрочем, хорошие стихи тогда почти перестали писать. Молодой Анненский, студент историко-филологического факультета Петербургского университета, стихи писал, но никогда не печатал, относился к ним резко критически; может быть, и правильно делал. В поэзию он вошел очень поздно: первая книжка вышла, когда автору было 48 лет; это едва ли не самый пожилой дебютант во всей русской литературе.

Предметом его интересов всегда была античность, древняя Греция; он был замечательным знатоком греческого языка и переводчиком Еврипида. Как вспоминал сын поэта Валентин Анненский, писавший под псевдонимом Кривич, отец его знал или изучал 13 языков, включая даже один африканский. Кроме того, Анненский хорошо знал западноевропейскую поэзию и, пожалуй, в своих стихах ориентировался не на русских предшественников, а на французских символистов – Верлена, Бодлера, Рембо, которых много переводил. Словом, когда вышел первый сборник стихов – «Тихие песни» под псевдонимом Ник. То, – коллеги уже хорошо знали Анненского как переводчика поэзии и знатока греческого языка.

Перед каждым поэтом рано или поздно встает вопрос, как зарабатывать на жизнь; Анненский зарабатывал преподаванием, хотя куда с большим удовольствием, наверное, уединился бы со своими стихами и переводами. Преподавал он преимущественно древние языки – он вообще был «классик», но и античную литературу, и русский, и даже теорию словесности – в гимназии и на Высших женских курсах; много размышлял о том, как правильно преподавать детям язык и литературу. В разное время руководил тремя разными учебными заведениями, Николаевская гимназия в Царском Селе – из них самое известное.

Супруги

Федор Николаевич и Наталия Петровна Анненские, родители поэта. Наталия Петровна, урожденная Карамолина (или Кармалина), предположительно происходила из рода Ганнибалов / Фото: ПРЕДОСТАВЛЕНО М.ЗОЛОТАРЕВЫМ

Женился на женщине практически вдвое старше себя: ему было 23, ей за сорок. Ее звали Надежда Хмара-Барщевская, однако называли ее все Дина; она была помещица, вдова, он – студент-репетитор, который должен был за лето подтянуть ее сыновей-троечников. Над этой странной парой кто только не издевался. Особенно тяжело читать воспоминания преподавателя царскосельской гимназии Варнеке (той самой гимназии, где Анненский потом стал начальником) – тот, хоть и признавал заслуги Анненского как переводчика и ученого, считал его умнейшей, сложнейшей, интереснейшей личностью, но не щадил его ни как человека, ни как директора, ни как учителя; досталось и жене, и ее ужасным розовым платьям, и манере себя вести, он замечал даже, что во Франции никому не приходило в голову поставить Малларме директором гимназии.

Сергей Маковский, редактор журнала «Аполлон», вспоминал о Дине Валентиновне так: «Семейная жизнь Анненского осталась для меня загадкой. Жена его, рожденная Хмара-Барщевская, была совсем странной фигурой. Казалась гораздо старше его, набеленная, жуткая, призрачная, в парике, с наклеенными бровями; раз за чайным столом смотрю – одна бровь поползла кверху, и все бледное лицо ее с горбатым носом и вялым опущенным ртом перекосилось. При чужих она всегда молчала; Анненский никогда не говорил с ней. Какую роль сыграла она в его жизни? Почему именно ей суждено было сделаться матерью его сына Валентина?» Некоторые мемуаристы писали, что жена вообще не понимала творчества Анненского, что между ними было отчуждение, что сама фигура этой худой, сильно накрашенной старухи – странная и нелепая. А Валерия Срезневская, подруга Ахматовой, наоборот, запомнила Дину Валентиновну элегантной и милой: «И какой-то еле уловимый запах незнакомых духов, и тихий мелодичный голос с аристократическими интонациями – все нравилось мне в ней и надолго оставалось в памяти». И племянница Анненского, Татьяна Богданович, вспоминала, что жена говорила: Кенечка – гений, он обгоняет свое время.

Директор

И.Ф. Анненский среди учащихся Царскосельской Николаевской гимназии / Фото: ПРЕДОСТАВЛЕНО М.ЗОЛОТАРЕВЫМ

Как бы то ни было, уже совсем молодым Иннокентий Федорович взял на себя заботу о большой семье, привыкшей к жизни на широкую ногу. Он сильно тяготился преподаванием и директорскими обязанностями, которые исполнял с 1896 года, когда его поставили начальствовать над Николаевской гимназией. Гимназисты вспоминали о нем разное: кто-то – каким он хорошим был преподавателем греческого, как умел сделать мертвый язык живым и интересным для учеников; как в гимназии ставили Еврипида и Софокла, кое-что в переводах директора, кое-что в оригинале. Другие рассказывали, что в гимназии при нем не было никакого порядка, ученики относились к нему без всякого трепета. «При Анненском в классах устраивались митинги, гимназисты распивали водку под партами, издевались над учителями, и умнейший русский лирик должен был, чуть-чуть шепелявя и вызывая этим насмешки учеников, просить и убеждать их, без всякого успеха, конечно», – вспоминал выпускник царскосельской гимназии поэт Николай Оцуп. Другой выпускник, Дмитрий Кленовский, рассказывал: «Он выступал медленно и торжественно, с портфелем и греческими фолиантами под мышкой, никого не замечая, вдохновенно откинув голову, заложив правую руку за борт форменного сюртука. Мне он напоминал тогда Козьму Пруткова с того известного «портрета», каким обычно открывался томик его произведений. Анненский был окружен плотной, двигавшейся вместе с ним толпой гимназистов, любивших его за то, что с ним можно было совершенно не считаться. Стоял несусветный галдеж. Анненский не шел, а шествовал, медленно, с олимпийским спокойствием, с отсутствующим взглядом». Правда, Кленовский был еще младшим школьником, когда Анненского сняли с поста директора.

Царское Село. Николаевская гимназия, где И.Ф. Анненский был директором в 1896–1906 годах. Фотография середины 1890-х годов / Фото: ПРЕДОСТАВЛЕНО М.ЗОЛОТАРЕВЫМ

Иннокентий Федорович много писал о своей директорской работе дальней родственнице Анне Бородиной, жалуясь, что его заставляют выгонять учащихся за проступки, отказывать ученикам в приеме, когда он их уже обнадежил. В одном из писем читаем: «Вы спросите меня: «Зачем Вы не уйдете?» О, сколько я думал об этом... Сколько я об этом мечтал... Может быть, это было бы и не так трудно... Но знаете, как Вы думаете серьезно? Имеет ли нравственное право убежденный защитник классицизма бросить его знамя в такой момент, когда оно со всех сторон окружено злыми неприятелями? Бежать не будет стыдно? И вот мое сердце, моя мысль, моя воля, весь я разрываюсь между двумя решениями. Речь не о том, что легче, от чего сердце дольше будет исходить кровью, вопрос о том, что благороднее? что менее подло? чтоб выразиться точнее, какое уж благородство в службе!» Преподавание классических языков сокращалось, греческий отменили, только старшеклассники доучивались по старой программе, и директор вел два-три урока в неделю.

Тем временем в стране полыхала первая революция, школьники устраивали собрания и рвались на баррикады. Николай Пунин, тоже из числа гимназистов, вспоминал, как депутация учащихся явилась к директору на сороковой день после Кровавого воскресенья – требовать заупокойного молебна по жертвам. Анненский принял депутацию холодно и даже «брезгливо» – и в требовании отказал, отчего гимназисты стали встречать его пением «вечной памяти». Горячие головы, разумеется, не понимали, что директор прикрывал их от начальственных репрессий. Юноши устраивали выступления, обструкции, химические атаки, наконец, как вспоминал Варнеке, «перед самым октябрем 1905 года во время общей молитвы царский портрет оказался облитым мочой милых мальчиков»; директор защищал учеников от кар, и кончилось это его добровольно-принудительной отставкой в январе 1906 года. В гимназию прислали нового директора для наведения жесткого порядка, Анненского же перевели на должность инспектора Петербургского учебного округа, он лишился казенной квартиры и серьезной доли дохода. Новая работа требовала частых поездок по Петербургу и окрестностям, а у него было больное сердце, и разъезды эти давались ему тяжко. Впрочем, с новой работы его со временем тоже отправили в отставку, уж очень мало его представления о педагогике соответствовали начальственным.

Обложка посмертного издания книги стихов И.Ф. Анненского «Кипарисовый ларец» (М., «Гриф», 1910). Художник А. Арнштам / Фото: ПРЕДОСТАВЛЕНО М.ЗОЛОТАРЕВЫМ

Один из преподавателей гимназии, П.П. Митрофанов, вспоминал о директоре так: «…правда, следить за ремонтом гимназической прачешной… сажать в карцер учеников за преждевременное курение ими папирос И.Ф. был не мастер, да и не охотник при всей своей добросовестности к службе. Но и ученики, и мы, преподаватели, любили, ценили и чтили его за другое – за то, что он сумел вдохнуть нам любовь к нашему делу и давал нам полный простор в проявлении наших сил и способностей... О каком бы то ни было полицейском режиме и регламентации не было и речи, да и сам И.Ф. не приказывал, а лишь просил и советовал. И таково было его обаяние – обаяние умного человека, опытного педагога, гуманного гуманиста, что слушали и слушались все не только со вниманием, но и с воодушевлением. Его любили, и он нравился – и своею своеобразно красивой наружностью, и своей всегда деликатной, несколько старомодной манерой обращения с людьми, и своей неизменной добротой ко всем нашим нуждам и запросам».

До нас дошло несколько педагогических трудов Анненского; известно, что он участвовал в создании гимназии с совместным обучением для мальчиков и девочек; к сожалению, его педагогическое наследие толком не изучено. Учителя в его гимназии вспоминали, что даже на педсоветы ходили с удовольствием; одного этого достаточно, чтобы понять, какой это был редкий директор – и как мало он вписывался в жесткую систему народного просвещения. В гимназии царил какой-то вольный поэтический дух, издавался гимназический журнал; среди выпускников – Николай Гумилев и довольно много ­работников литературы и искусства.

Новосибирский учитель Михаил Выграненко сделал попытку проанализировать педагогическое наследие Анненского. Надо сказать, некоторые мысли до сих пор звучат с пугающей актуальностью: «Обремененный и переутомленный учитель русского языка для школы не только горе, но и зло: он раздражен, он болен, он не следит за своей наукой, за литературой и, главное, тяготится уроками, – а ведь преподавание родной словесности, особенно в старших классах средней школы, это едва ли не самое ценное, что мы даем, и притом не только для образования, но для воспитания наших юношей, а эти юноши – ведь это все, что у нас есть самого ценного, наше подрастающее поколение, наши надежды...»

Или вот еще: «Я должен признаться, что когда подумаю о наводнении нашей средней школы исписанной бумагой, эти вопросы смущают и волнуют меня более, чем «переутомлениe» учителей… Пригодна ли, целесообразна ли работа? – вот первый вопрос. Может быть, иное корпениe, несмотря на всю свою египетскую трудность, и ничего не стоит».

Тихие песни

Фронтиспис журнала «Аполлон» (№1, октябрь 1909 года). Художник Л. Бакст / Фото: ПРЕДОСТАВЛЕНО М.ЗОЛОТАРЕВЫМ

Педагогические труды Анненского мало кому известны; четыре его оригинальные трагедии на античном материале привлекают мало внимания. Как переводчику ему воздают должное, но не более, кажется; в истории литературы он остался как тончайший лирик и критик-новатор. Две небольшие книги – «Тихие песни» и «Кипарисовый ларец», вышедший уже после смерти Анненского, – подчеркнуто негромко названы. «Тихие песни» не привлекли даже особого внимания публики. По воспоминаниям Николая Пунина, «в Гостином дворе в книжной лавке Митрофанова уже которую зиму за стеклом в окне, засиженный мухами, стоял экземпляр книги стихов: Ник. То «Тихие песни», и мы знали, что это сборник стихов Анненского. Никто из нас в ту пору этой книги не читал, но если бы даже и читал, самый факт – директор пишет стихи – ни в какой мере не соответствовал царскосельским представлениям о директоре и его времяпрепровождении и в наши головы не укладывался».

Большинство людей, его знавших, вспоминают о сложности Анненского – как будто несколько совершенно разных людей в одной телесной оболочке – и его бесконечном одиночестве, он даже гулял всегда один. Корней Чуковский, тогда молодой критик, да еще некстати обидевший Анненского в одной своей статье, писал: «Я внезапно почувствовал его сиротство: неприкаянный, одинокий поэт, не умеющий сливаться с людьми, войти в их круг естественно и просто. Чувствовалось страстное желание сблизиться с литературной средой, но мешала многолетняя замкнутость. Видно было, что от этой замкнутости он тяжко страдает, жаждет преодолеть ее – и не может». Он принадлежал к двум разным поколениям: государственный чиновник, директор гимназии – и поэт-модернист, которого не понимал даже собственный брат. И обоим поколениям он был чужд. Добрый, понимающий, вдумчивый, холодный, замкнутый, презрительный, чопорный, смелый, боящийся начальства – кажется, мемуаристы рассказывают о каких-то совсем разных людях.

В Царском Селе очень мало знали про модернизм, Ахматова говорила, что помнили разве что «о, закрой свои бледные ноги»; над директором гимназии, пописывающим декадентские стишки, нехорошо подшучивали. Анненский сносил насмешки спокойно и сказал однажды: «Я знаю, что моя мысль принадлежит будущему, и для него берегу мысль». Время его настало, когда Сергей Маковский начинал в Петербурге новый литературный журнал, «Аполлон». Журналу нужен был теоретик, и Гумилев, главный мотор журнала, вспомнил об Анненском. К нему отправилась депутация, его пригласили к сотрудничеству; в журнале начали печатать его программную статью «О современном лиризме», которую он не успел закончить. Анненский очень много значения придавал «Аполлону», а внутри редакции всегда были какие-то подводные течения, тайны, недомолвки и интриги. Результатом одной из них стало то, что из сверстанного номера сняли статью Анненского, чтобы поместить в него стихи таинственной Черубины де Габриак. Анненский страшно обиделся и расстроился – и считается, что эта обида, одна в череде многих, и спровоцировала фатальный сердечный приступ, от которого он внезапно умер на Царскосельском (Витебском) вокзале Петербурга. Татьяна Богданович писала: «Иннокентий Федорович, проезжавший на извозчике мимо вокзала, вдруг сделал знак извозчику, чтобы он повернул к вокзалу. Сойдя с него, он сделал шаг и сразу же упал со всего роста на ступени лестницы. Проходивший на вокзал врач подошел к нему, выслушал и констатировал моментальную смерть от разрыва сердца.

Мне вспомнилось потом, как Иннокентий Федорович говорил шутя:

– Я бы не хотел умереть скоропостижно. Это все равно что уйти из ресторана, не расплатившись».

Хоронить его пришли ученики, друзья, поэты – в том числе Волошин и Гумилев, для которого эта смерть была личным горем.

Полет

А. Экстер. Эскиз костюма вакханки к спектаклю по пьесе И.Ф. Анненского «Фамира-кифаред» в постановке А.Я. Таирова. 1916 год / Фото: ПРЕДОСТАВЛЕНО М.ЗОЛОТАРЕВЫМ

Анненский однажды написал жене из Флоренции: «Все, что предполагалось, мы видели. Монументы, церкви, картины – все это обогащает ум. Я чувствую, что стал сознательнее относиться к искусству, ценить то, чего прежде не понимал. Но я не чувствую полноты жизни. В этой суете нет счастья. Как несчастный, осужденный искать голубого цветка, я, вероятно, нигде и никогда не найду того мгновения, которому бы можно сказать: «остановись – ты прекрасно».

<...> ты не обижаешься на меня. Я тебя уверяю, что лучше тех мгновений, которые ты мне дала своей лаской и любовью, у меня не было, и все-таки ты знаешь, что я всегда и везде томлюсь...» Валентин Кривич, комментируя эти строки, говорит о тоске, которая внезапно приливала и заливала душу его отца. Анненский был поэт тоски.

Кружатся нежные листы
И не хотят коснуться праха...
О, неужели это ты,
Все то же наше чувство страха?
Иль над обманом бытия
Творца веленье не звучало,
И нет конца и нет начала
Тебе, тоскующее я?

У него множество стихов, так и называющихся: тоска возврата, тоска белого камня, тоска миража, тоска медленных капель, тоска мимолетности. Ему известны были сотни оттенков тоски, обиды, печали. Второй мучительный сонет, третий мучительный сонет… (Кстати, тут Анненский – отчаянный новатор, как, впрочем, и во всем; в его трагедии «Фамира-кифаред» не места действия обозначены, как это традиционно делалось, а состояние природы: «Сцена десятая. Темно-золотого солнца». «Сцена шестнадцатая. Пыльно-лунная».)

«Я потерял Бога и беспокойно, почти безнадежно ищу оправдания для того, что мне кажется справедливым и прекрасным», – написал Анненский в 1904 году.

Иногда он декадентски манерен и по-бальмонтовски звонкозвучен:

Золотя заката розы,
Клонит солнце лик усталый,
И глядятся туберозы
В позлащенные кристаллы.
Но не надо сердцу алых, –
Сердце просит роз поблеклых,
Гиацинтов небывалых,
Лилий, плачущих на стеклах.

Но в его лирике всегда есть пронзительная нота чистой, ясной, мучительной тоски – ничем не вызванной, не причиненной: просто жить больно, и стихи – больно. Это особенно ясно видно в его знаменитом стихотворении «Смычок и струны»: «И было мукою для них, что людям музыкой казалось». И в другом, «То было на Валлен-Коски»: там для развлечения публики в водопад кидают куклу, вытаскивают ее на веревке, а потом кидают снова и снова…

Бывает такое небо,
Такая игра лучей,
Что сердцу обида куклы
Обиды своей жалчей.

И сердце оказывается одиноким, «как старая кукла в волнах». Это удивительный способ смотреть на мир, видя в нем одновременно и ужас, и страх, и тоску, и необыкновенную красоту. Кто еще из русских поэтов был способен одновременно разглядеть и жуткую, мертвенную Черную Весну с «облезлыми крышами, бурыми ямами, позеленевшими лицами» – и посочувствовать сухой тростинке:

На бумаге синей,
Грубо, грубо синей,
Но в тончайшей сетке
Разметались ветки,
Ветки-паутинки.
А по веткам иней,
Самоцветный иней,
Точно сахаринки...

И увидеть, всей душой понять детскую бессонницу, когда видишь если не гад морских подземный ход и дольней лозы прозябанье, то –

И я лежал, а тени шли,
Наверно зная и скрывая,
Как гриб выходит из земли
И ходит стрелка часовая.

В двух книжках Анненского, как в увесистом свертке с семенами разных цветов, скрыт и антиэстетизм Саши Черного, и футуристические эксперименты со словом (Накололи, намололи, // Колоколы-балаболы. // Лопотуньи налетали, // Болмоталы навязали, // Лопотали – хлопотали, // Лопотали, болмотали, // Лопоталы поломали). И фольклорная, разгульная стихия, которая пока еще кричит в его «Шариках детских», а потом загрохочет музыкой революции в блоковских «Двенадцати». И изумительное по смелости описание дождика, полное тугих, как у Олеши, метафор:

Вот сизый чехол и распорот, –
Не все ж ему праздно висеть,
И с лязгом асфальтовый город
Хлестнула холодная сеть...

И по-маяковски нахальные рифмы: «вышиты – мыши ты». И живая, реальная деталь, вот хоть «красная думочка», оставшаяся от женщины, с которой расстался лирический герой, так и дышит она в тексте, так и горит алым пятном, эта красная думочка с прошивками; это у него Ахматова научилась говорящим деталям. И, наконец, от Анненского в русской литературе этот чеканный, счастливый весенний сдвиг, это неостановимое, торжественное движение:

Эта резанность линий,
Этот грузный полет,
Этот нищенски синий
И заплаканный лед!
Но люблю ослабелый
От заоблачных нег –
То сверкающе белый,
То сиреневый снег...
И особенно талый,
Когда, выси открыв,
Он ложится усталый
На скользящий обрыв,
Точно стада в тумане
Непорочные сны –
На сомнительной грани
Всесожженья весны.


Скачать (PDF, 10 Mb)

поиск В АРХИВЕ журнала

Год и месяц издания журнала:

Автор статьи:

Название статьи:

Показать все номера

КОНТАКТЫ

Редакция журнала “Русский мир.ru”
Тел.: (495) 981-56-80
Тел.: (495) 981-6670 (доб.109) - вопросы по подписке

Задать вопрос редактору журнала:

Защита от автоматических сообщений
CAPTCHA

Задать вопрос по подписке на журнал:

Защита от автоматических сообщений
CAPTCHA